«Собственность есть кража»?

Автор  02 мая 2008
Оцените материал
(1 Голосовать)

С двух точек зрения можно поглядеть на современную историю. Есть социально-экономические причины, породившие тоталитаризм XX века. И есть пласт идеологических архетипов, повторяющихся на протяжении тысячелетий с завидной неизменностью — в самых разных формах, социальных институтах, верованиях.

В ирригационных обществах, где экономику регулировало государство, то есть не предприниматель, а чиновник, где частная собственность жестко ограничивалась и зависела не от рынка, а от бюрократии, где был государственный культ императора и сельская община в роли коллективного раба, там эти идеологические архетипы составляли самую основу существующего порядка.

Ю. Латынина

Но эти идеи были и просто безобидным философским протестом против социальной реальности — так античные мыслители и поэты вздыхали о золотом веке, «когда ни у кого не было частной собственность» (Юстин), описывали счастливые народы,которые живут, «считая все имущество общим владением всех» (Эфор о скифах); эти описания возродились в европейских утопиях.
     Иногда такие идеи приводили к революциям, и тогда эти революции большею частью провозглашали восстановление древних порядков. Будь то Спарта, где царь Агид, а затем царь Клеомен в III веке до новой эры восстанавливают имущественное равенство; будь то Китай, где в XIV веке сыну крестьянина-бедняка, основателю династии Мин Чжу Юаньчжану удается обновить древние порядки и «запретить корыстолюбие» путем тотальной регламентации общества; будь то Мюнстерская коммуна анабаптистов, где с 1533 года Иоанн Лейденский неустанно собственноручно рубит головы, возрождая первоначальную общность имуществ.

Набор идеологических архетипов, которым можно описать создаваемые мифы, неожиданно однообразен. Главная черта конструируемого на их основе мира — замкнутость, механическая замена целостности.

Утопии и физически любят замкнутое пространство — либо огороженный остров, либо сразу целый мир. На практике воплощаются сразу оба варианта: осуществленная утопия отрезает себя от мира железным занавесом и объявляет себя миром, единственно верным.

Идеологические архетипы, реализовавшиеся в тоталитаризме нашего времени, во все времена создавали образ единственно правильного — ив этом тоже замкнутого — мира, не подлежащего изменениям и развитию. Он замкнут от всяких «инородных» идей, самодостаточен. Человек, природа, общество подлежат не столько изучению и объяснению, сколько переделке. И религии, и науке разрешено существовать лишь в виде магии, предназначенной для такого нормативного существования.

Замкнутости в пространстве соответствует вечность во времени. Но эта вечность оборачивается лишь неразличением между прошлым и будущим, и даже утопии, исповедующие идеи прогресса, странным образом черпают свои экономические идеалы из далекого прошлого. В конечном счете это вечность не изъявительного, а сослагательного наклонения, существующая лишь на словах, и отсюда та приравненность слова к вещи, штыка— к перу, творения — к именованию, которая и лежит в основе идеологии.

Привычные слова обретают в этом мире другой, древний смысл. Можно сколько угодно утверждать приоритет личности, но само понятие личности тут возвращается к своему истоку — к роли, исполняемой в ритуале; можно говорить о демократии, но по самой своей природе власть в таком обществе выражает себя не через систему законов, позволяющих все то, что не запрещено, а через систему предписаний, запрещающих все то, что не приказано.

Замкнутость характерна и для экономических представлений утопического сознания. Это легко проследить на ключевом понятии «собственность». Наиболее известна его трактовка по фразе Прудона: «Собственность есть кража».

Впрочем, почти в тех же словах формулирует его в XII веке Цезарий Гейстер-бахский: «Всякий собственник есть либо вор, либо наследник вора».

Вот этому-то идеологическому архетипу и будет посвящена наша статья. Возьмем два суждения, максимально разделенных временем, местом, социальной и психологической обстановкой.

В обществах в период распада родовой экономики (в Центральной Африке и по сей день, к примеру) широко распространено представление, что чрезмерно удачливый земледелец или добытчик — колдун и вор. Если у него вырос лучший, чем у соседа, урожай,— это потому, что он украл у соседа духов урожая.

Другое суждение — В. И. Ленина, не раз заявлявшего, что улучшенное хозяйство объясняется только «... присвоением чужого труда... и видеть источник этого обильного воздаяния в личном усердии хозяина... могут только самые жалкие прихвостни буржуазии» (Ленин, собственно, повторяет Марксову теорию первоначального накопления, только по отношению к крестьянину).

Несмотря на всю разницу двух примеров, в них есть нечто общее. Они объясняют происхождение прибавочного продукта, исходя при этом из идеи замкнутой вселенной с постоянной, неменяющейся суммой благ. Парадокс в том, что так описывают как раз становление общества, сумма материальных благ которого возрастает через деятельность человека.

Оба примера связаны с концепцией детерминированной вселенной, из которой исключена и случайность, и свободная воля человека.

Африканская идея осмысляет не просто ту собственность, что необходима для ежедневного пропитания и издавна представляется частью самого человека. Она осмысляет неизвестно откуда взявшийся прибыток. То есть тот самый прибавочный продукт, который превращает собственность из необходимого условия человеческого существования в необходимое условие человеческой свободы. Она направлена против вектора развития общества, но исходит из вроде бы общепринятой картины мира, который держится соблюдением меры. Избыток, появившийся у человека, оказывается ущербом, нанесенным мирозданию. При этом сам объект анализа, принадлежащий новому времени и новому миру, от анализа-то и ускользает. Понятие производства отсутствует — оно вытесняется понятием распределения, присвоения.

Точно так же и у Ленина получается, что если ты вырастил в три раза больше картошки, чем ленивый сосед - тут не твое трудолюбие, а «присвоение чужого труда», кража. Если ты не поленился завести молотилку, скопив на нее деньги, то ты не деньги заработал, а украл у общества «продукт общественного труда, достающийся в руки частных лиц», и если у соседа жена хворая и грыжа, а у тебя — пятеро дюжих сыновей, то тут дело не в случае, а в неизбежной «массовой экспроприации крестьянства».

Наконец, и в том, и в другом случаях идея имеет чисто прагматическую направленность — она оправдывает имущественный передел. Некоторые общества знают и добровольный передел, подобный индейскому потлачу, раздаче собственной прибыли, учиняемой меланезийским бигменом, земельным переделам у древних германцев, евреев, римлян; и насильственный обмен, вплоть до описанного Л. Поспишилом случая у папуасов капауку, когда от сыновей человека, чрезмерно, по мнению племени, богатого и скупого, потребовали убить отца. Что касается прагматической направленности второго нашего примера, то тут советский читатель на протяжении семидесяти лет сам проходит курс наглядной антропологии.

С пятого века до новой эры греческая мысль начинает усиленно размышлять об общественном устройстве. Размышляют в основном о государстве, не совершенствуемом, но совершенном. Греческие утописты — от Антисфена до Ямбула — неизменно рисуют идеал закрытого общества. Он восходит так или иначе к мифическому золотому веку, когда ни у кого не было ни недостатка, ни избытка. Рассмотрим, как реализуется этот идеал в «Законах» — последнем диалоге Платона. Целью изображенного в «Законах» общества может считаться стремление «изгнать неблагородную страсть к наживе».

Вся земля поделена между гражданами на равные участки, причем «каждый должен считать свой надел общей собственностью государства». Продажа и покупка земли запрещена. «Земли,— пишет Платон,— надо столько, чтобы она была в состоянии прокормить это число-людей при условии их рассудительности, но не более». Он требует, чтобы земля была неважного качества и чтобы таким образом люди не смогли завести себе излишка, ибо общество останется простым и счастливым лишь до тех пор, пока не станет заводить себе излишек, порождающий лень, роскошь и жадность. (Напомним, что в «Тимее» Атлантида гибнет, «неспособная переносить более процветание».)

Законодательно определены верхний и нижний имущественные пороги. Тот, у кого «окажется имущество, превышающее меру, должен отдать избыток государству и его богам-покровителям». Ослушника может выдать каждый желающий. Государство Платона стремится стать не самым богатым, а самым лучшим, самым добродетельным. «Стать же очень богатыми, оставаясь добродетельными, невозможно».

То, что ремесленники в государстве Платона лишены гражданских прав, не столь уж необычно для Греции. Но зато совершенно необычно запрещение «торговли с целью наживы» и как следствие — государственный контроль над ценами.

Цены устанавливаются законодателями, чиновники следят за их соблюдением и конфискуют «сверхприбыли». Торговец обязан «не пытаться повышать цену, но попросту оценивать свою работу по ее действительной стоимости». Иначе говоря, цена устанавливается не через спрос-предложение, а исходя из «объективного» критерия вложенного в вещь труда, причем установлением этого критерия занимаются чиновники.

Платону кажется, что цены на его рынке станут «справедливыми» и умеренными. Читатель же, пренебрегши историческими особенностями, невольно задастся вопросом: а много ли ремесленников захочет жить без гражданских прав, считаться людьми второго сорта, да еще и не иметь с этого никакого барыша? И сколько на самом деле, вне государственного «справедливого» рынка, будут стоить товары на черном?

В противовес торговле и ремеслу, земледелие рассматривается Платоном как единственный вид добродетельной собственности.

 

Мир — это театр, который принадлежит всем, а место в нем — каждому.
Всякий, кто сидит более чем на одном месте,— захватчик. В мире-театре нельзя поставить лишний стул, можно только отнять чужой.

 

Земельная собственность укрепляет добродетель именно потому, что у Платона никто не обменивает ее плодов, но сразу их потребляет. Добродетель связана с продуктами, не поступающими на рынок; порок, роскошь и леность — с продуктами, предназначенными для рынка.

Всякий прибавочный продукт, всякая избыточная собственность рассматривается Платоном как подрыв общественного порядка, как кража. При этом уменьшается еще не сумма общественных благ, но прежде всего сумма общественной добродетели. Ремесленник, по Платону, не производит продукт для общества, а крадет его добродетель всегда и чужие деньги — большею частью.

Из этой концепции избыточной собственности как кражи добродетели и возникает государство в «Законах». Вектор мысли Платона, бесспорно, направлен против вектора общественного развития, выраженного лучше всего словами афинского законодателя Солона: «Людям не указан никакой предел богатства».
     После обилия античных утопий новый взлет утопического творчества начинается с XVI века.

Прослеживается закономерность: именно тогда, когда общество отходит от принципов натурального хозяйства, становится открытым, с постоянно расширяющейся суммой благ и свобод, именно тогда стремительно возрастает в нем число литературных утопий. Они отвергают основные ценности открытого общества и потому воспроизводят полуинстинктивные ценности общества давно прошедшего. И одной из существенных частей аналитического аппарата, с помощью которого выносится приговор ценностям открытого общества, вновь становится представление о всякой собственности, превышающей размеры необходимого, как о краже. Как об инструменте дезорганизации общества, а не организации производства.

Но в промежутке между Платоном и сэром Томасом Мором располагается средневековье, которое, по удачному замечанию Бердяева, не сочиняло, но «осуществляло христианизированную утопию Платона». Христианизированную — не христианскую.

Решающую роль в формировании средневекового отношения к собственности сыграло отталкивание от безумной роскоши Римской империи, призыв довольствоваться в этом мире лишь необходимым и идея равенства всех перед Богом.

В четвертом веке Василий Великий пишет о богатых: «Вы поступаете, как человек в театре, поспешивший занять все места, чтобы воспрепятствовать войти другим, взяв себе то, что принадлежит всем. Как же богатеют богатые, если не путем завладения вещами, принадлежащими всем? Если бы всякий брал лишь то, что нужно для поддержания его жизни, оставляя излишек другим, то не было бы ни бедных, ни богатых».

Василий Великий использует метафору, предложенную Цицероном для описания Золотого века: мир — это театр, который принадлежит всем, а место в нем — каждому. Эта метафора очень точно отражает интересующее нас представление: мир в ней ограничен числом квантованных «мест», а всякий, кто сидит более чем на одном месте,— захватчик. В таком мире-театре нельзя поставить лишний стул, можно только отнять чужой. Нельзя производить больше — можно только распределять данное.

В таком мире злоупотребление собственностью наносит вред не владельцу, а всему обществу, и потому подлежит запрещению. Собственность сводится к праву пользования, что в корне противоречит ее определению в римском законодательстве как права «употреблять вещь и злоупотреблять ею».
     На античные описания Золотого века, идеального давно прошедшего, опирается и святой Киприан, когда говорит о божьих дарах как предназначенных всем. Все артефакты цивилизации уподобляются при этом солнцу, свету, ночи, дождю, то есть явлениям природы, дарам божиим, которыми человек не может владеть, а лишь использует и не может использовать больше, чем ему необходимо.

Бог представляется не только творцом мира, но и непосредственным распорядителем человеческой экономики, столь же замкнутой и ограниченной, как материальный мир. И из идеи справедливости Бога, помноженной на идею ограниченного количества материальных благ в мире, естественно вытекает мысль, что если поровну разделить это количество благ на число обитателей мира, то у каждого будет необходимое и ни у кого не будет излишка.
     В VI веке Григорий Великий пишет: «Не отнимать у других их собственности — этого еще мало; нельзя считать себя невинным, пока удерживаешь для себя блага, созданные Богом для всех. Кто не даст другим своего имения, тот убийца и душегубец, он оставляет себе то, что могло бы служить для содержания бедных; а потому о нем можно сказать, что он убивает ежедневно столько людей, сколько могло бы жить от его избытка. Делясь с нуждающимися, мы даем им не свое имущество, а принадлежащее им».

Слова Григория Великого с моральной точки зрения чрезвычайно привлекательны. Может показаться: если бы им много следовали в средневековье, то бедных было бы гораздо меньше. Но в том-то и дело, что в средневековье им как раз следовали, и благотворительность достигала порой совершенно фантастических размеров, превосходя в процентном отношении нынешние расходы на соцобеспечение. Но благотворительность не преследовала цели поставить человека на ноги, дать ему возможность самому стать собственником и производителем, и поэтому, как замечает фон Эйкен, «была, с одной стороны, очень расточительна, а с другой тем не менее очень безрезультатна».

Величину прибыли в средние века пытаются регулировать, фактически руководствуясь трудовой теорией стоимости. Папы Александр III, Урбан III и Иннокентий III запрещают торговые сделки, в которых при продаже на срок назначается цена, превышающая ту, что стояла в момент заключения сделки. Продавец может продать товар дороже лишь при условии, что в него вкладывается дополнительный труд. Иначе говоря, цена товара определяется не рыночным спросом, а пропорциональна вложенному труду.

Капитулярии Карла Великого неоднократно устанавливают постоянную, вне зависимости от нужды или изобилия, цену на овес, пшеницу, ячмень и печеный хлеб. Государство не раз назначает предельную зарплату наемным работникам и штрафует хозяев за повышение расценок.

Более всего достается ростовщикам. Эльвирский собор в IV веке запрещает получение процентов как духовным лицам, так и мирянам. Никейский собор ограничивает запрещение одним духовенством, но уже в следующем столетии римский епископ Лев вновь, распространяет его на мирян. Капитулярии Карла Великого в противовес городским статутам эпохи также запрещают ростовщичество даже мирянам.

«Ты ясно перекупил у Бога его время, которое есть общая собственность всех на свете»,— выражает общее представление о ростовщичестве Бертольд Регенсбургский. Было непонятно, откуда берутся деньги, если заимодавец не совершает никакой работы, и поэтому они рассматриваются как отобранные у других, как выкроенные из принадлежащего всем времени. Деньги не считаются чем-то, что можно вложить в предприятие, приносящее прибыль, и потому лишь справедливо, что, отдавая эти деньги другому, вы также должны получить какую-то прибыль. Ведь сама прибыль есть нажива, лихоимство, а не создание новых стоимостей.

То, что мы описываем, оставалось во многом теорией. Не то чтобы она совсем не воздействовала на практику,— например, прямым следствием запрета на ростовщичество были действительно грабительские проценты ростовщиков,— но у государства не было эффективного механизма контроля. Тем не менее натуральное хозяйство и стабильные цены средневековья в общем-то отвечали его экономическому идеалу.

Но везде, где ломалась устойчивая структура средневекового общества, где исчезали ставшие уже органическими феодальные связи и родовая погруженность граждан, там возникали милленаристские течения. Они возвещали скорое наступление тысячелетнего царства божия на Земле, и крушение старого общества «вызывало не только рациональную тревогу взрослого, но и тревогу, воспроизводящую забытый опыт раннего детства» (Н. Кон, «В погоне за миллениумом»). Не только собственного детства, но и детства человечества.

Среди перечня милленаристских идей находим мы знакомую: «Если бы все духовные и светские князья, графы и рыцари имели бы не более, чем простой народ, то всего у нас было бы достаточно, и это должно быть так»,— учил Иоганн Пфейфер в 1476 году во Франконии.

Естественно, что такие теоретические взгляды диктовали и курс действий: достаточно будет распределить все по справедливости — и у всех будет достаток. При этом в поисках наилучших методов «учета и контроля» как-то забывали о производстве, что и приводило к краху то там, то здесь возникавших религиозно-коммунистических образований. «Все вещи должны быть общими, не должно быть никакой частной собственности, никто не должен более работать»,— так описывали современники принципы Мюнстерской коммуны анабаптистов (1533—1535 годы). Равным образом и чешские табориты «были столь озабочены установлением общей собственности, что совсем позабыли о необходимости что-то производить» (Н. Кон). Отмененные поначалу налоги пришлось заменить поголовным грабежом не входящих в общину крестьян. И в конце концов табористская продразверстка, естественно вытекавшая из идеи полного обобществления, подрубила тот сук, на котором сидел Табор, и привела его к полной гибели. Крестьяне предпочли своих бывших господ новоявленным освободителя, и умеренные сторонники Табора обратились против него.
     От милленаризма до революционного коммунизма нового времени — один шаг, и шаг этот делается в английскую революцию левеллерами, которые реализуют свои религиозно-коммунистические идеалы уже через политические методы.

Как пишет Бернштейн, «английские левеллеры, не изучавшие ни Прудона, ни Бриссо, тем не менее говорили, что земля по праву принадлежит народу и что собственность на землю богатых — кража». Название движения от английского «to leveb, уравнивать, говорит само за себя.

Левеллер Вальвин пишет: «Господь желает, чтобы все люди жили в довольстве; то, что один имеет избыток в благах сего мира и живет в роскоши, а другой, гораздо более нужный и полезный обществу, не имеет даже двух пенсов, противоречит воле Божией».

Подчеркнем в этим словах характерное следствие из положения о том, что «собственность есть кража». Это — разделение общества на два — и не более — абсолютно враждебных класса. При таком положении дел «все богатые люди изображаются врагами низших классов, и им объявляется война», как справедливо замечает о движении левеллеров его современник Клемент Валькер.

Но к XVII веку идея «собственность есть кража» уже не представлена лишь милленаризмом. Она встречается в первой же утопии нового времени — «Утопии» Томаса Мора. У Мора именно «общий достаток» — цель, а уничтожение всякой собственности — лишь средство. Главной причиной бедствий оказывается та собственность, которая позволяет накопить «столько, сколько в силах», то есть собственность на средства производства. И тот, кто накапливает «столько, сколько в силах», оказывается, не производит, а отбирает у других.

Идея государственного ограничения собственности характеризует все утопии, в то время как ее крайнее выражение — идея полного обобществления — встречается реже. Даже в либеральнейшей «Океании» Харрингтона (1656), повлиявшей на американских отцов-основателей, экономической основой благоденствия объявляются мелкие фермы, ценой не выше двух тысяч ливров.

«Труд,— писал С. Булгаков в «Философии хозяйства»,— в своей внутренней, волевой основе как чувство усилия, направленное вовне, не поддается никакому определению, хоть он известен из попыток самонаблюдения каждому как актуальность, как действенная воля, как активный выход из себя».

Но поистине расцвел принцип «собственность есть кража» у французских уравнительных коммунистов XVIII века — Мабли, Морелли, Бабёфа. Идея Жан-Жака Руссо, что в наилучшем обществе у каждого будет достаток и ни у кого не будет избытка, дала обильные всходы. «Мир — это стол,— пишет Морелли,— на котором достаточно пищи для всех сотрапезников, и она принадлежит либо всем, потому что все голодны, либо лишь некоторым, потому что остальные уже насытились». Наряду с «театром», «обеденный стол» — замечательная распределительная метафора. За обедом не производят, за обедом едят. И естественно, что богач — Гаргантюа, лопающий третью порцию.

«Все, что член общества имеет свыше необходимого для удовлетворения его повседневных потребностей, является результатом ограбления им других сочленов по обществу и неизбежно лишает этих сочленов их доли в общих благах»,— пишет Гракх Бабеф.

Правда, непонятно, что крадет человек у общества, вскопав грядку на ничейной земле и вырастив картошку, которой без его труда в природе бы не существовало. Разве что один советский строй догадался: человек крадет свой собственный труд, не отдав его колхозу за бесплатно.

Мы вновь встречаемся с разделением личной собственности, не ведущей к эксплуатации, и собственности на средства производства. По Баферу, собственность допустима лишь «в той степени, в какой она является просто способом осуществления права на жизнь». Но отвратительна та, которая «становится похожей на масляное пятно... захватывает все больше и больше и стремится постоянно расшириться так, что нет возможности сказать, где она остановится, или указать какую-нибудь уважительную причину этого движения».
     Точно так же, как Маркс, французские утописты отрицают именно собственность на средства производства, собственность, расползающуюся, «как масляное пятно», собственность, которая позволяет человеку накопить «столько, сколько он в силах».

Теория прибавочной стоимости — краеугольный камень марксизма — прилагает формулу «собственность есть кража» к капитализму. Поскольку «один только рабочий класс производит все стоимости», но «из всей массы производимых им продуктов... получает обратно только часть», постольку капитал, «то есть орудие эксплуатации рабочей силы», оказывается собственно тем, что украдено у рабочих, На этот раз богач отнимает не духов урожая, не справедливость, не время, но труд — понятие столь же всепроникающее и столь же неизмеримое. Формула Маркса сугубо прагматична. Научное понятие экспроприации — пролог к призыву экспроприировать экспроприаторов.

В системе, где производство объявляется грабежом, грабеж принимается за основу производства. Табориты в 1420 году вносят в список смертных грехов получение незаконной прибыли, ростовщичество и торговлю и со спокойной совестью живут за счет грабежа и продразверстки. Также и теория прибавочной стоимости за идеал принимает общество, в котором, по справедливому замечанию А. Ципко, «и продукт труда, и рабочая сила сразу без каких-то условий отчуждаются от личности, ибо они с самого начала воспринимаются как достояние всего общества». Образуется власть, которой, как пишет Л. Тимофеев, действительно «не нужна торговая прибыль, ей нужна только власть, прибыль в виде увеличения власти».

У Маркса находим мы и два непременных следствия формулы «собственность — это кража». Оба следствия — весьма существенный компонент психологии закрытого общества. Во-первых, это любовь к детерминированному миру и восприятие случайности как обмана и зла. В проекции на экономику это дает неприязнь к рынку и упование на план.

Платон, или Эвгемер, запрещающий в своей Панхее торговлю, вполне бы согласились с тезисом, что рынок есть «неорганизованность, лежащая в основе всего общества» и «торговля повсюду влияет более или менее разлагающим образом на те организации производства, которые она застает».

И наоборот, можно сказать, что и государство Платона, и капитулярии Карла Великого — не что иное, как попытка установить строй, при котором «руководство промышленным производством осуществляется не отдельными конкурирующими между собой фабрикантами, а всем обществом по твердому плану».

Во-вторых, как мы уже отмечали, формула «собственность есть кража», воспроизводя древнейшую дуалистическую схему мира, разделяет мир На два лагеря: на тех, кто крадет, и тех, у кого крадут. Прогрессирующее разделение общества на всего два класса — буржуазию и пролетариат — важнейший из выводов Маркса.

Именно эти два последних тезиса поддаются практической — столь дорогой марксизму — проверке и наглядно демонстрируют недостаточность схемы, выводящей производство из распределения.

Опыт показывает, что «неорганизованный рынок» регулирует производство лучше, чем «организованный план», капиталистическое общество не делится на два антагонистических класса, а вместо обнищания бедняков и обогащения богачей происходит обогащение всего общества. Как указал В. Парето, разница доходов между самыми высоко- и низкооплачиваемыми работниками во всех обществах является константой, и именно поэтому «проблема увеличения благосостояния малоимущих классов — это проблема производства и сохранения богатств, а не проблема распределения».

Вплоть до XVIII века обычно было видеть единственных создателей стоимости в крестьянах. Джон Болл, мятежный священник, в XIV веке утверждал: «Это из нас и из нашего труда происходит все, чем они поддерживают свою роскошь, и дела не пойдут в Англии, как надо, пока все не станет общим».

Заменив земледельца пролетарием, марксизм разрушает целостность концепции. Ибо именно крестьянство — воистину класс, занятый производством необходимого. И именно при промышленном производстве становится ясно, что физический труд, вложенный в изделие,— ничто без предприимчивости и изобретательности.

Социализм до Маркса прекрасно сознавал, что общественная собственность на средства производства ведет к стагнации экономики. «С установлением равенства,— пишет социалист Брей,— богатство потеряет присущую ему теперь способность возобновляться и воспроизводиться, так сказать, посредством самого себя...»

Однако общественный идеал Маркса требует не постоянства благ, а их бесконечного возрастания. Но именно тут предлагаемые им средства противоречат указанной цели. В самом деле. Там, где «на место управления людьми становится управление вещами», там на место собственника становится чиновник. Но ведь «наемные служащие» («Бог из машины» любой утопии) по-прежнему не создают стоимостей, но получают деньги, отнятые у рабочих. Может быть, они станут получать меньше? Увы, это-то как раз и сомнительно.

Во-первых, в обществе, где «управлению придется ведать не только отдельными сторонами общественной жизни, но и всей общественной жизнью во всех ее отдельных проявлениях, во всех направлениях», число чиновников должно возрасти.

Во-вторых, в таком обществе чиновники будут инстанцией, которая сама себе устанавливает зарплату (или ее натуральный эквивалент в привилегиях и льготах), и вряд ли стоит ждать от них беспричинного альтруизма.

И наконец самое главное. Сколько бы ни получил капиталист, у него есть возможность любую долю полученного вложить обратно в производство; в этом и состоит секрет саморасширяющегося производства. Служащий не имеет этой возможности. Поэтому, преследуя собственную выгоду, капиталист будет расширять производство; а служащий сможет лишь расширять свою долю в уже произведенном. Основным источником дохода для него станет не производство, а перераспределение прибавочного продукта; открытое общество сменится закрытым.

Задача этой статьи — не полемика, а описание. Описание способа восприятия мира, неизменного в своей основе и вместе с тем для убедительности использующего очередные идеи эпохи. Это вовсе не основной способ мировосприятия. Категория собственности, судя по всему,— одна из первых категорий, в которых человек начал осмыслять мир. И когда Кант определяет собственность как условие человеческой свободы и Фихте пишет, что мы изначально — собственники самих себя, они оформляют в слова те же представления, что тысячелетия назад легли в основу посессивных конструкций языка.

Становление открытого общества началось тогда, когда прибавочный продукт превратил собственность из условия человеческого существования в условие человеческой свободы. В хозяйственной и в духовной сфере бытия творчество и свобода соединились для самосозидания и саморасширения. Основанная на неприятии этой способности духа и хозяйства формула «собственность есть кража» с течением времени все сильнее и сильнее отрицает творимую человеком реальность. Это отрицание может восторжествовать и привести к разрушению общества, но никогда не приведет к созиданию.

 

 

 

 

Новые материалы

Подпишись на новости в Facebook!